У этого термина существуют и другие значения, см. Репей (значения).
Репе́й, репе́йник или репьё, всякая колючая сорная трава, под которой чаще других растений имеются в виду плоды Репе́йника паутинистого (лат.Ārctium tomentōsum) или Лопу́ха большо́го (лат.Arctium láppa), двулетних растений из рода лопух семейства Астровые, или Сложноцветные. Растения сразу бросаются в глаза своими крупными листьями (лопухами) и шишковидными соцветиями-корзинками (репьём), у которых наружные листочки шиловидно-заострённые, крючковатые на концах. Благодаря этим крючкам обёртки сильно запутываются в шерсти, легко пристают к одежде. Репейник относится к так называемым рудеральным (сорным или мусорным) растениям, растущим вблизи человеческого жилья — у дорог, в огородах, на лугах, в полях. Лопухом чаще называют развесистые листья растения, в то время как слово репей или репьё в большей степени относится к привязчивым цветам и плодам, или, по крайней мере, к растению с цветами и плодами.
Между тем, слово «репей» не имеет жёстко фиксированного ботанического значения и в разных случаях может относиться к другим растениям, соплодия («шишки») которых обладают сходными свойствами, постоянно цепляясь к одежде и волосам людей, шерсти животных и любой ткани. Причём, далеко не всякий контекст произведения (тем более, художественного) позволяет определить: какой именно репей имел в виду автор. Среди большого числа подобных растений, прежде всего, можно назвать разные виды чертополоха (лат.Echínops), бодяка (лат.Círsium) и волчеца-кникуса (лат.Cnicus benedictus), растений из того же семейства астровых с похожими на репейник колючими плодами. Из родственных растений иногда звания репья удостаивается также мордовник или мордвинник (лат.Echínops), чертополох курчавый или царь-мурат (лат.Carduus crispus), мелкий татарник (лат.Onopordum) и некоторые осоты. Свойствами цепляться к одежде как репей, а иногда и хуже, обладают также разные виды череды (лат.Bidens), дикий львиный зев, льнянка или собачки (лат.Linaria vulgaris) и даже бадьян (лат.Bergénia crassifólia) из семейства камнеломковых. Мелким репьём или репешком называют липучку (лат.Láppula), овечьим репейником — дурнишник (лат.Xánthium strumárium). Репей или репешок обыкновенный (лат.Agrimónia eupatória) из семейства розовых заслужил своё звание за мелкие плоды (орешки), которые при помощи крючков цепляются за шерсть животных и одежду людей.
В разговорном языке репьём кличут надоедливого человека, который постоянно пристаёт — как репей и досаждает своими непрошенными приставаниями.
Я набрал большой букет разных цветов и шёл домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином» и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук.[4]
Он так казался страшен, что подбегавшие остановились. Но вдруг он дрогнул, отшатнулся от дерева и со всего роста, как подкошенный репей, упал на лицо и уже не двигался.[4]
― Братцы, вот я! ― весело крикнул Репей, выглядывая из земли зелёной почкой. ― Ух, как долго я спал!.. Здравствуйте, братцы! Когда он посмотрел кругом, то понял, почему никто не откликнулся: он выглянул из земли почти первый.[7]
...сопротивляющийся репей, чудный малиновый репей «татарин», вдруг рождает у него гениальную ассоциацию и, по-видимому, из очень большой и неожиданной дали приводит ему на память образ Хаджи-Мурата, до последней минуты не сдававшегося людям и смерти...[8]
Смерть! Перед глазами обезумевшими вырос огромный репей огромным великаном ― бежать больше некуда. Упал Мишка на колени перед великаном и лежал в покорном молчаньи до самого утра.[11]
...даже пятилетняя Колина сестра Татьянка, которая, сидя под липою, сосредоточенно пыталась затолкать репей в пасть лениво развалившейся собаке, неожиданно завопила и дернула дедушку за штанину...[16]
Довольно слёз, надо сильной быть, настойчивой и цепкой, как репей. Вцеплюсь в горло моим сородичам и вельможным друзьям, я старуха, мне все позволено.[19]
Всё говорит об этой поразительной пристальности обобщающего взгляда, каким смотрит Толстой на естество. Когда сопротивляющийся репей, чудный малиновый репей «татарин», вдруг рождает у него гениальную ассоциацию и, по-видимому, из очень большой и неожиданной дали приводит ему на память образ Хаджи-Мурата, до последней минуты не сдававшегося людям и смерти, то это не просто сравнение: вы чувствуете, что эта аналогия корнем своим имеет конгениальность Толстого и природы, какую-то вещую родственность его с нею.[8]
В незапамятные времена это место было кладбищем во время моровой язвы, и до сих пор при земляных работах там находят кости. Вот эта-то глухомань и была для маленькой Маши ее детским садом, куда она вылезала из окна вровень с землей. Отец, бывало, на репетиции, мать хлопочет по хозяйству, а Машенька гуляет одна-одинешенька. Рвет единственные цветы ― колючий репей и в кровь руки исколет. Большие ливни вымывают иногда кости. Радости жизни у ребенка были: днём пустырь и театр вечером.[14]
И вообще-то глуховатый к творчеству современников Блок (как трудно давалось ему приближение к родственному всем настроем Иннокентию Анненскому) на дух не принимал Мандельштама, издевательски сравнивая его с безвестным московским поэтом-дилетантом. Лишь когда Мандельштам вымахал чуть не во весь свой поэтический рост, Блок проявил к нему некоторую снисходительность. То ли Хлебников, то ли Маяковский пустили о нем злую шутку, высмеивающую античные пристрастия поэта и прицепившуюся к нему, как репей: мраморная муха. К середине двадцатых критики стали делать вид, что такого поэта, как Мандельштам, вовсе не существует, если же приходилось вспоминать о нем, волчья пасть вспенивалась бешеной слюной злобы.[23]
Рассказывают, что швейцарец Жорж Деместрель любил отдыхать со своей собакой в альпийских лугах. Весь отдых омрачала сложная процедура вытаскивания репьев из густой собачьей шерсти по возвращении. Не сразу, но всё же Деместрель догадался, что эта докука ― подарок судьбы. В 1956 году он изобрел текстильную застежку ― «липучку».[24]
Добродушие его покрылось ржавчиной обиды, хотя, кроме своего слабого здоровья, винить ему было некого. Славные прежде арабы были переименованы в «черных обезьян»; толстые женщины на пляже получили желчный ярлык: «Genetischer Sondermull»; конная полиция превратилась в «ослов на лошадях», океан стал противным, ветер ― холодным, а еда ― невкусной.
― Это пройдет, ― успокаивал я его и советовал мазать простоквашей голову, чтобы не обгорала лысина. Но превращения божьего одуванчика в репей было не остановить. Швагер то и дело читал нудные монологи на тему «Мы, немцы, развитая нация! А это все ― примитивные народы!»[22]
— Михаил Гиголашвили, «Красный озноб Тингитаны: Записки о Марокко», 2006
В ненастные дни мы собирались у Язя, на кладбище, в сторожке его отца. Это был человек кривых костей, длиннорукий, измызганный, на его маленькой голове, на тёмном лице кустились грязноватые волосы; голова его напоминала засохший репей, длинная, тонкая шея ― стебель. Он сладко жмурил какие-то жёлтые глаза и скороговоркой бормотал:
― Не дай господь бессонницу! Ух! Мы покупали три золотника чая, осьмушку сахара, хлеба, обязательно ― шкалик водки отцу Язя, Чурка строго приказывал ему:
― Дрянной Мужик, ― ставь самовар![9]
Пошёл мужик с дудкой и с ружьём. Видит птичку; он выстрелил: птичка упала в репейник. Только у репейника шёл дьяк; он и говорит ему: «достань-ка птичку из репейника». Только дьяк зашёл в репейник, он заиграл в дудку: дьяк заплясал, весь репьём искололся, плачет да скачет. Однако старик сжалился, бросил играть. Дьяк ушёл и стал жаловаться. Мужика присудили повесить на виселице; схватили его и повели вешать; а он дудку с собой носит.[1]
Нехлюдов сел, старуха стала перед ним, подперла правой рукой щеку, подхватив левой рукой острый локоть правой, и заговорила певучим голосом:
― И старый же ты стал, ваше сиятельство; то как репей хороший был, а теперь что! Тоже забота, видно.
― Я вот что пришел спросить: помнишь ли ты Катюшу Маслову?..[2]
Отец терпеливо и осторожно вводил его в круг торговых дел, брал с собой на биржу, рассказывал о взятых поставках и подрядах, о своих сотоварищах, описывал ему, как они «вышли в люди», какие имеют состояния теперь, каковы их характеры. Фома быстро усвоил дело, относясь ко всему серьезно и вдумчиво.
― Расцветает наш репей алым маком!.. ― усмехался Маякин, подмигивая Игнату. И все-таки, даже когда Фоме минуло девятнадцать лет, ― было в нем что-то детское, наивное, отличавшее его от сверстников.[3]
― Довольно даже глупо это со стороны твоей барыни! ― рассердился вдруг Лодыжкин, который здесь, на берегу, чувствовал себя гораздо увереннее, чем на чужой даче. ― И опять, какая она мне такая барыня? Тебе, может быть, барыня, а мне двоюродное наплевать. И пожалуйста… я тебя прошу… уйди ты от нас, Христа ради… и того… и не приставай.
Но дворник не унимался. Он сел на камни, рядом со стариком, и говорил, неуклюже тыча перед собой пальцами:
― Да пойми же ты, дурак-человек…
― От дурака и слышу, ― спокойно отрезал дедушка.
― Да постой… не к тому я это… Вот, право, репей какой… Ты подумай: ну, что тебе собака? Подобрал другого щенка, выучил стоять дыбки, вот тебе и снова пёс. Ну? Неправду, что ли, я говорю? А?[26]
Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с ярко-жёлтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; жёлтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидныеколокольчики; ползучие горошки; жёлтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики. Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином» и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, ― он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна.[4]
Он так казался страшен, что подбегавшие остановились. Но вдруг он дрогнул, отшатнулся от дерева и со всего роста, как подкошенный репей, упал на лицо и уже не двигался. Он не двигался, но еще чувствовал. Когда первый подбежавший к нему Гаджи-Ara ударил его большим кинжалом по голове, ему казалось, что его молотком бьют по голове, и он не мог понять, кто это делает и зачем. Это было последнее его сознание связи с своим телом. <...> Соловьи, смолкнувшие во время стрельбы, опять защелкали, сперва один близко и потом другие на дальнем конце. Вот эту-то смерть и напомнил мне раздавленный репей среди вспаханного поля.[4]
Как-то вечером, ― пустым вечером: уехали уже дети, ― Антон Антоныч остался с Еленой Ивановной, долго смотрел в сырые, струящиеся переплеты окон, ― дождь шел за окнами, ― долго слушал, что было около и что было в себе, и сказал негромко: ― Нюся… Хотелось бы мне добиться во всем этом толку, Нюся… Что до чего, как говорится, а борщ до каши, а репей до собачьего хвоста, а из хвоста собачьего-стервячьего сита не выкроишь; нет, то уж верно… Променял бы я свою голову на утину, ― как-то так очень уж мне она обрыдла ― опротивела, вроде как не нужна совсем стала…[6]
― Братцы, вот я! ― весело крикнул Репей, выглядывая из земли зеленой почкой. ― Ух, как долго я спал!.. Здравствуйте, братцы! Когда он посмотрел кругом, то понял, почему никто не откликнулся: он выглянул из земли почти первый. Только кое-где еще начинали показываться зелененькие усики безымянной травки. Впрочем, у самого забора уже росла острая крапива, ― эта жгучая дама являлась всегда раньше всех. Репей даже рассердился немного, что он опоздал.
― Вы что же молчите? ― обратился он к Крапиве. ― Кажется, я был вежлив…
― А что же мне говорить? ― заворчала Крапива: она вечно была чем-нибудь недовольна. ― Только выскочил из земли, и давай орать… Вот посмотрите, как себя умно ведет Чертополох: растет себе потихоньку.
― Ах, не говорите мне про Чертополох… Он молчит, потому что глуп.[7]
Сипят кузнечики в бурьяне на припёке. Всё сохнет, роняет чёрные зёрна: крапива, белена, репьи, подсвекольник. Баба, в красной юбке, в белой рубахе, стоит в чаще конопляников выше её ростом, берёт замашки. За конопляниками сереют риги, желтеют новые скирды.[27]
Но Тихмень таков: что раз ему втемяшилось ― в том заматереет. И продолжал он пребывать в презрении к миру, к женскому полу, к детоводству: иначе Тихмень о любви не говорил. Дети эти самые ― всегда ему, как репей под хвост.
― Да помилуйте, что вы мне будете толковать? А по моему, все родители ― это олухи, караси, пойманные на удочку, да. Дети так называемые… Да для ходу, для ходу-то ― это же человеку тачка к ноге, карачун… Отцвет, продажа на слом ― для родителей-то… А впрочем, господа, вы смеётесь, ну и чёрт с вами![28]
И вот один из этой толпы сказал: «Вот, милая, дорогая дочь, быть может, там, на войне, меня убьют, и, быть может, цветок преподнесет твой жених». ― «Папа, не говори о смерти». «А, может, вырастет репей, лопух, терновник, крапива и лебеда». И вот он на войне… В первой же штыковой атаке его ранили, и он лежит забытым три дня… Жизнь начинала угасать, и он отчетливо слышал дыхание земли, он понимал слова земли. Земля говорила: «Он умер, пора ему превращаться в другую жизнь». Он не хотел умирать и хриплым голосом говорил: «Земля, я еще жить хочу и не хочу превращаться в лопухи и терновник». <...> Шиповник тоже хвалил себя: «Я тоже самое лучшее творение земли: Человек вдыхал аромат цветов, и из этого дыхания земли создан я ― шиповник, и скоро я зацвету розовыми цветами». Лопух и репей также хвалили себя: «Я вырос из живота, ― говорил лопух, всё вкусное, пожираемое человеком, вошло в мои соки». И репей хвалил себя. Только трава говорила: «Не хвалитесь, вы все одинаковы, вы все произошли из самого худшего, что было в человеке, но скоро из самой головы вырастет, из самых мозгов, где лежали драгоценные мысли о жене, о детях, о любви ко всему человечеству, ― вырастет большая, красивая роза. Не все же в человеке этом плохое, что обращается в репей и лопух, колючий терновник. И сказали все: «Из чего же ты создана?» «Я, ― сказала трава, ― из трудолюбия и терпения».[10]
Шли киргизы в страшных шапках, подпрыгивали, вытягивались, шуршали травой, скалили зубы, махая руками. Дикий крик одиноко прорезал черную ночную тишину:
― Мамынька! Бежал Мишка недолго. Сзади его хватили киргизские руки, в уши кричали страшные киргизские голоса:
― Смерть! Перед глазами обезумевшими вырос огромный репей огромным великаном ― бежать больше некуда. Упал Мишка на колени перед великаном и лежал в покорном молчаньи до самого утра. Это была не смерть. Смерть ходила по вагонам, по вагонным крышам, по грязным канавкам, где валялись голодные.[11]
Слуга на вздрагивающих ногах беззвучно удалился. Боярин, взяв записку, читал: «А зеркалу, боярин и господин Борис Иванович, в ободе серебряном цена двадцать рублев, лагалищу к ему на червчатом бархате гладком цена пять рублев. К ободу вверху и книзу два лала правлены, добре красных и ровных цветом, по сто пятьдесят рублев лал. Те лалы правлены по хотению твоему, а устроены лалы в репьях серебряных. Зеркало же не гораздо чисто, стекло косит мало, да веницейского привозу нынче надтить не можно, а новугородской худ…»[29]:316
По приказу царскому стали брать киргиз на войну окопы рыть. И когда киргизы отказались, приехали казаки и стали из пулемётов расстреливать киргиз, вешать для устрашения. Много погибло киргиз, ну, думали, что может быть больше этого горя? Оказалось, нет предела горю, пришло время, и по степи стали разъезжать банды казаков атамана Дутова. Пожирали скот, насиловали киргизских невест, рылись в сундуках, уничтожали аулы. Полными горстями судьба бросала несчастья и смерть. Обширны степи Тургайские. Отряды казачьи, что репей на коже верблюда, а убитых в травах высоких не видать ― скрывает степь. Только волки грызутся у трупов убитых да летают, каркая, черные вороны. Много убитых, но всех не перебить, да и степь Тургайскую не наполнить убитыми, в огромных степях жалки кучки отрядов атамана Дутова.[10]
Рядовой солдат, ни одной лычки-нашивки, однако амбиция у него своя: у родителя первая скобяная торговля в Болхове в гостиных рядах была. Само собой, лестно унтер-офицерскому званию галун заслужить, папаше портрет при письме послать, ― не портянкой, мол, утираемся, присягу сполняю на отличку, над серостью воспарил, взводной вакансии достиг. И по Болхову расплывется: ай да Петрушка, жихарь. Давно ли он на базаре собакам репей на хвосты насаживал, в рюхи без опояски играл, а теперь на-ко, какой шпингалет! А уж Прасковья Даниловна, любимый предмет, ― отчим ее по кожевенной части в Болхове же орудовал, ― розаном-мальвой расцветет.[13]
Читай, ваше скородие! Глянул исправник в бумагу, архалук запахнул да кота любимого, который с подоконника лапкой его теребил, так об пол и шваркнул. На ком боле злость сорвать… А папаша, умильный старик, тут пару и поддал:
― Переверни, господин, бумагу-то. Там для тебя самый смак-то и обозначен. Обернул исправник папашин патент, а там и прописано, ― хвост Фоме залупили да репей прицепили: «Исправнику, имя рек, за то, что папашу рядового Губарева пятой роты Галицкого полка напрасно изобидел, ― форменно воспрещается с колокольцами по своему городу-уезду раскатывать. Езжай, сукин кот, вглухую».[13]
Снял он со спины черпачок, что у самогонной старушки прихватил, бочоночек на попа поставил, застучал в донушко, ― на весь лес дробь прокатилась. С ветки на ветку, с ельника на можжевельник подобралась мутная нежить, ― животы в космах да в шишках, на хвостах репей, на голове шерсть колтуном. Кольцом вкруг солдата сели, языки под мышкой, глаза лунными светляками. Один из них, попузастее, ― старший, должно быть, потому у него светлая подкова на грудях висела, ― хвост свой понюхал, словно табачком затянулся, и спрашивает:
― Ты, милачок, откудова прибыл?[13]
― Наталья спортилась с того разу… Голову криво держит, будто параликом зашибленная. Жилу нужную перерезала, вот шею-то кособочит. Он помолчал. Скрипели полозья, кромсая снег; щелкал подковами, засекаясь, Григорьев конь.
― Что ж она, как? ― спросил Григорий, с особенным вниманием выковыривая из конской гривы обопревший репей.
― Очунелась, никак. Семь месяцев лежала. На троицу вовзят доходила. Поп Панкратий соборовал… А посля отошла. С тем поднялась, поднялась и пошла. Косу-то пырнула под сердце, а рука дрогнула, мимо взяла, а то б концы…[15]
Он испытывал внутренний стыд, когда Мишатка заговаривал о войне: никак не мог ответить на простые и бесхитростные детские вопросы. И кто знает ― почему? Не потому ли, что не ответил на эти вопросы самому себе? Но от Мишатки не так-то легко было отделаться: как будто и со вниманием выслушивал он планы отца, посвященные рыбной ловле, а потом снова спрашивал:
― А ты, папанька, убивал людей на войне?
― Отвяжись, репей!
― А страшно их убивать? А кровь из них идет, как убивают? А много крови? Больше, чем из курицы либо из барана?
― Я тебе сказал, что брось ты об этом! Мишатка на минуту замолкал, потом раздумчиво говорил:
― Я видал, как дед резал недавно овцу.[15]
Это было обидно, тем более что из-за соседнего забора вот уже несколько раз высовывалась вихрастая голова Симы Симакова, человека очень расторопного и сведущего. И этот Сима Симаков языком, головой и руками подавал Коле знаки, столь странные и загадочные, что даже пятилетняя Колина сестра Татьянка, которая, сидя под липою, сосредоточенно пыталась затолкать репей в пасть лениво развалившейся собаке, неожиданно завопила и дернула дедушку за штанину, после чего голова Симы Симакова мгновенно исчезла.[16]
Привязали ослика в репейник. Репей для осла ― самая вкусная еда. Он около себя весь репей объел, а до самых вкусных не дотянется: верёвка коротка. Как заорёт осёл:
― И-а! И-а! И-а!
Голос противный, громкий. За пять километров слышно. Иди скорей, хозяин, перевяжи своего осла на другое место. На необъеденное.[17]
― Но, мой дорогой Шилде, ― столь же ласково ответил епископ, мысленно взвешивая все за и против предложения, ― эта акция будет неизбежно разоблачена. Следственные органы непременно обнаружат, куда ведут нити. Они придут к нам.
― А что в этом плохого?! ― с воодушевлением воскликнул Шилде. ― Они покажут пальцем сюда, на этот клочок Западной Европы. И вот ещё один репей в хвост голубю мира! Пусть-ка господа советские миротворцы попробуют пройти мимо того, что здесь, на земле этого государства, создаются заговоры, стоящие жизни тысячам их людей![18]
— Побрезговал скотиной. А как потом каялся. Небось сами знаете, чем кончилось.
― Чем? ― полюбопытствовали из публики.
― Ладно, ― огрызнулась Устинья. ― Много будешь знать, скоро состаришься.
― Нет, так не годится. Ты скажи, чем, ― не унимался тот же голос.
― Чем да чем, репей неотвязчивый! В соляной столб обратился.
― Шалишь, кума! Это Лот. Лотова жена, ― раздались выкрики. Все засмеялись. Председатель призывал собрание к порядку.[30]
Из-за этой язвы у Мишки вся жизнь шиворот-навыворот. Какого стыда он натерпелся на днях! «У Пряслина рост с телушку, а сознательности на полушку»… Ну и прокатили, не приняли в комсомол… У нее и отец такой. Бывало, идет Мишка с ребятами, а тот сидит под окошком, зубы скалит: «Зятёк, приворачивай на чаёк». Так и прилип этот «зятёк», как репей к шелудивому барану. Ладно, хоть чёрта зубастого на войну утяпали, а то бы житья от него не было…[31]
{{Q|Отстань! Ступай в людскую: пусть всякое дело бросают и о благополучии раба божьего Михаила [[молитва|молятся]. И чтоб поклоны клали истово. Кто шишек на лбу не набьет, задницей поплатится. Аграфена выходит.
Господи, сохрани его под пулями, а уж я сама добьюсь прощения. Довольно слёз, надо сильной быть, настойчивой и цепкой, как репей. Вцеплюсь в горло моим сородичам и вельможным друзьям, я старуха, мне все позволено. Сяду — не слезу, пока не вернут мне внука!.. В дверь просовывается страшная харя. Кто таков? Ну и образина![19]|Автор=Юрий Нагибин, «Заступница», 1979}}
― Ничего вы не поняли! Зудите, зудите… ― Борис чуть было не сказал: врачу, мол, этому труднее, чем тебе, Ланцов. Ты свою боль по ветру пускаешь, и цепляется она репьём за другие души. Но он вспомнил и сказал совсем о другом...[20]
— Виктор Астафьев, «Пастух и пастушка. Современная пастораль», 1980-е
В притворе орали, перекатываясь, горящие бабы. Храм был весь освещён пламенем пылающих стен. Воздух обжигал грудь.
― Туда!.. ― указывая на высокое окошко, приказал Мише Полюд и кинул его на иконостас. Миша вцепился в резьбу рам, как репей в одежду, и по чинам пополз наверх. Оглянувшись, он увидел, что Полюд карабкается за ним, а на его спине, обхватив за шею, висит Тичерть. Миша протиснулся в узкий проём и сел верхом. <...>
Тогда половина пермяков призвала попа, окрестилась и в той земле осталась жить, свою страну Енгрией назвала. А другая половина язычников убежала сюда, на Камень, и Богородицу золотую с собой унесла. Потому нам и надо её отнять. Калина усмехался, слушая рассказ Матвея.
― Репей в глотку твоему епископу, ― сказал он.[21]
Иссохшие уста — и только.
Глаза тоски — невмоготу…
И степи, серые как волки,
Крадутся к мёртвому пруду,
Где на краю, в краю безвестном,
В репьях, во рву,
На самом дне,
Всего на расстоянье песни
Лежу от жизни в стороне.[35]
↑Борис Пастернак. Доктор Живаго. — М.: «Художественная литература», 1990 г.
↑Ф. А. Абрамов, Братья и сестры. М., Советский писатель, 1982 г.
↑«По огородам чах репей» — чахлый репей (репейник) скорее напоминает бодяк или осот, так что не исключено и такое значение этой стихотворной строки Николая Тихонова.
↑Тихонов Н.С. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Ленинград, «Советский писатель», 1981 г.
↑В. Рождественский. Стихотворения. Библиотека поэта. Большая серия. — Л.: Советский писатель, 1985 г.